Сарразен альбертина перелом
Удивительно, как просто одной автобиографической книгой разбередить душу. Но сколько тоски, одиночества, сколько боли и страха, сколько нескончаемо долгих, медленно текущих дней взаперти стоит за этим.
Жизнь Альбертины Сарразен была словно сценарий какого-нибудь злободневного фильма. Девочка родилась в Алжире, её нашли возле сиротского приюта и передали на удочерение. Кто её родители — выяснить так и не удалось. Вместе с новой семьёй Альбертина переехала во Францию, однако приёмные родители не были идеальными, а родственник отчима изнасиловал 10-летнюю девочку, в результате чего она стала часто убегать из дома.
Не такая, как все — серьезная, таящая внутри грустную историю украденного детства, она подавала большие надежды: любила литературу и языки, играла на скрипке. Однако приёмные родители отдали девочку в своеобразное исправительное учреждение — марсельскую закрытую школу «Добрый пастырь», где девочке и шагу не давали ступить и отобрали личный дневник (все её записи, личное таинство) лишь за то, что она надушилась парфюмом. Альбертине удалось оттуда сбежать и добраться до Парижа.
Свобода — та же тюрьма, свобода дарует шанс начать новую жизнь, но ограничивает обязанностями: кушать, одеваться, снимать квартиру, в сумме — где-то на всё это доставать деньги. Выбор Альбертины был не велик — она начала заниматься проституцией и воровством, за что и загремела в тюрьму на 7 долгих лет. Через 4 года она сбежала оттуда, прыгнув с 10-метровой стены и сломав ногу. С этого момента и начинается повествование небольшого автобиографического романа «Меня зовут Астрагаль».
Астрагаль — это не имя и не кличка, это всего лишь сломанная Альбертиной косточка, таранная кость, одна из костей предплюсны, формирующая нижнюю часть голеностопного сустава. На эту кость идет опора всей ноги при ходьбе, поэтому можно лишь представить, насколько Альбертине было больно, однако описывая свою жизнь, она не вдаётся в подробности сильнейшей боли, проскальзывая их мельком. Но внимательный читатель всё поймёт.
В ту ночь, вернувшую Альбертине свободу, в её жизнь вмешалась Судьба. Добравшись до дороги, ползком, из всех возможных сил, не с первого раза она поймала машину, в которой находился он, Жюльен. Опознав в нём своего (тоже сидевшего) по манере, по стилю поведения, она успокоилась — вернётся, не предаст, уладит. И действительно — он каждый раз к ней возвращался, кормил, давал денег, трижды устраивал в те места, где она могла схорониться и какое-то время пожить.
А она ждала его преданно, верно, закрывала глаза на вечные отсутствия (да, он ей изменял и по-прежнему промышлял воровством, но и она такая же, она продолжала зарабатывать деньги проституцией, как только нога срослась, — хромоножка с красивыми глазами и короткой стрижкой имеет свой шарм, — становилась содержанкой, играла на доброте попавших в сети её очарования мужчин).
Роман «Меня зовут Астрагаль» — это тонкое, невероятно нежное описание мира не по закону, мира, в котором тоже есть одиночество и есть любовь, это описания людей, чувств, событий и честное описание себя, такой, какая есть, со всеми да и нет, со всеми нежностями и обидами, со всеми поступками, какими бы запретными или запрещенными они ни были. Этот роман — поиски свободы, постоянное убегание от чего-то или кого-то. Но от себя не убежишь и даже найдя свободу, ты находишься в тюрьме своего тела со сломанной ногой или в тюрьме уже физически здорового тела, но не умеющего проникнуть в тело другое, стать с другим, с тем, кого любишь, единым целым.
Романтический взгляд на многие вещи делает роман очень нежной прозой, разговором по душам, который хочется слушать и слушать, чтобы он продолжался, чтобы голос говорил и никогда не останавливался. Но голос остановился — в возрасте 29 лет Альбертина умерла на операционном столе из-за ошибки анестезиолога.
Но перед этим она успела написать три автобиографических романа: два в тюрьме — L’Astragale («Меня зовут Астрагаль») и La Cavale, а один на свободе — La Traversière. Последний роман был написан на юге Франции, в Монпелье. Альбертина отсидела свой срок, и через год оба её романа опубликовали. Произведения получили такую широкую известность, что промышлять проституцией и воровством больше не было смысла. Получив деньги, благодаря успеху книг, Альбертина и Жюльен Сарразены попрощались с нуждой.
Похоронив Альбертину, скорбящий Жюльен установил на её могиле памятник в виде косточки астрагаль — той самой сломанной косточки, которая свела их жизни вместе.
Источник
Альбертина Сарразен родилась в 1937 году в Алжире, была удочерена семьей, которая затем увезла ее во Францию.
Сарразен прославилась своей автобиографической трилогией. Роман “Меня зовут Астрагаль” написан в тюрьме, где она провела несколько лет и куда за проституцию и воровство попадала не раз. Впервые это случилось, когда ей было шестнадцать лет и она убежала из последнего класса школы-интерната для трудновоспитуемых, куда ее отдали приемные родители. Настоящих отца и матери она никогда не знала. На выпускные экзамены Альбертина приходила под конвоем, блестяще сдавала их и возвращалась в тюрьму. На воле и в тюрьме она постоянно писала.
Роман “Меня зовут Астрагаль” имел невероятный успех.…
Источник
Альбертина Сарразен
Меня зовут Астрагаль
© Pauvert, département des Éditions Fayard, 1965, 2001
© Introduction by Patti Smith, 2013
© Н. Мавлевич, перевод на русский язык, 2014
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2014
© ООО “Издательство АСТ”, 2014
Издательство CORPUS®
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)
* * *
Патти Смит
Моя Альбертина
Предисловие к изданию 2013 года
Наверное, неправильно начинать с себя, когда берешься писать о ком-то другом, но дело в том, что без Альбертины я вряд ли стала бы такой, какая я есть. Не будь ее, откуда бы мне взять непринужденные манеры, женскую стойкость в невзгодах? И разве были бы такими едкими мои ранние стихи, если бы не “Меня зовут Астрагаль” Альбертины?
Я наткнулась на эту книжку в 1968 году, совершенно случайно, когда бродила по Гринвич-Виллидж. Это было в День Всех Святых – так записано в моем дневнике. Я умирала от голода, мечтала о чашке кофе, но сначала заглянула в книжную лавку на Восьмой улице, чтобы порыться в развалах уцененных тиражей. На столиках лежали стопки Evergreen Reviews и нераспроданные переводные романы каких-то малоизвестных писателей – продукция издательств Olympia и Grove Press. Я искала что-то особенное, некую знаменательную книгу, которая указала бы мне новый, неизведанный путь. И вот мне попалась книжка с необыкновенным, изображенным в черно-фиолетовых тонах лицом на суперобложке, про автора говорилось, что это “Жан Жене в юбке”. Цена 99 центов – ровно столько, сколько стоил кофе с сырным тостом в “Уэверли” на другой стороне Шестой авеню. У меня в кармане была долларовая монетка да жетон на метро, но первые же строчки так поразили меня, что один голод вытеснил другой, и я купила книгу.
Она называлась “Меня зовут Астрагаль”, а лицо на суперобложке принадлежало Альбертине Сарразен. В поезде, на обратном пути в Бруклин, я жадно прочитала все, что было написано в аннотации, но узнала не много – только то, что Альбертина была сиротой, родом из Алжира, она попала под суд, отбыла срок наказания, написала три книги – две в тюрьме, одну на воле – и рано умерла, в 1967 году, не дожив самую малость до тридцати лет. Я словно бы внезапно обрела и тут же потеряла ту, что могла бы стать мне сестрой, и это глубоко взволновало меня. Мне самой в то время было двадцать два года, и я на время рассталась с Робертом Мэплторпом. Променяла привычное тепло его рук на другие, еще неведомо что сулящие объятия. Предстояла суровая зима. Моей новой любовью был художник – он внезапно появлялся, читал мне вслух “Богоматерь цветов”[1], спал со мной и снова пропадал на несколько недель.
Я маялась ночами напролет, не могла успокоиться ни на минуту. Постоянное томительное ожидание – то музы, то любовника – было хуже всякой пытки. Собственных слов, чтобы претворить муку во вдохновение, уже недоставало, – я искала подходящие у других.
И вот в романе, написанном молодой женщиной на восемь лет старше меня, я нашла их. В энциклопедиях о ней ничего не было, поэтому представление о ней (как раньше о Жане Жене) я должна была составлять по крупинкам, вчитываясь в каждую строчку ее книги и не забывая при этом, что в мемуарах художника правда может раскрываться через выдумки. Я сварила кофе, обложилась подушками и улеглась с книжкой. Она оказалась крепким сплавом реальных фактов и вымысла.
Девятнадцатилетняя Анна, приговоренная к семи годам заключения за вооруженное ограбление, совершает побег и падает с десятиметровой тюремной стены. Со сломанной лодыжкой она лежит под усыпанным безжалостными звездами небом, совершенно беспомощная. Крохотная, но отважная, Анна долго и упорно добирается до шоссе и ковыляет по нему, пока ее милосердно не подбирает Жюльен, такой же бродяга, мелкий воришка. Она быстро соображает, что он тоже мотал срок, – свои друг друга чуют. Жюльен сажает ее на мотоцикл, и они едут вместе в ночной холодрыге. На рассвете он привозит Анну в безопасное место, к себе домой, и укладывает ее, маленькую, как ребенок, в детскую кроватку. Позже поселяет ее в комнатке на втором этаже у знакомых, но хозяева недовольны и догадываются, что дело нечисто, тогда он отвозит ее к приятелю своего приятеля. Так называемое освобождение обернулось бесконечным перепрятыванием из одного укрытия в другое.
Иногда она впадала в ярость. Как тут уснешь? Небось в тюрьме и то лучше – не надо каждую минуту озираться. Какой сон у беглянки, вынужденной высматривать, прищурясь, нет ли поблизости предателя. Поврежденная нога закована в гипс, но самую нестерпимую боль причиняет Жюльен – как ни удивительно, ему удается взломать закрытое на замок сердце Анны. Страстное желание, которым она томится, так же тягостно, как тюремное заточение. И никакого выбора – знай терпи, пока тебя перетаскивают с места на место. Побитый Гермес со сломанной кривой лодыжкой и обездвиженными крыльями.
Героиня обречена дожидаться своего ненаглядного бандита. В их истории много мытарств, недоразумений, арестов и судов и немножко радостей. Такие вот персонажи попали в эту книгу из жизни.
Альбертина представлялась мне дерзкой, тоненькой как соломинка, в прямой юбке, блузке без рукавов, перехваченной в поясе ремешком, и с косынкой на шее. В ней не было и пяти футов роста, но она ничуть не походила на запуганного заморыша, скорее – на динамитную шашку, которая при взрыве не убивает, но калечит. Она очень проницательна – легко ориентируется в любой ситуации, насквозь видит полицейских, без слов понимает возлюбленного; быстро находит меткие выражения. “Наш путь гол и солон, как пустыня”. У нее свой особый, выразительный язык, сленг с примесью латыни.
Жан Жене в юбке? Нет, она сама по себе. Ее стиль, уголовно-лирический, невозмутимо-умственный, ни на кого не похож. “Я бежала незадолго до Пасхи, она наступила, но никакого воскресения не было, не было вообще ничего: ни жизни, ни смерти”. Этот поэтический голос, “насмешливый и чистый”, пронизывает все повествование, словно бегущая среди скал узкая речка, словно темная жилка, то вырывающаяся на поверхность, то уходящая в глубину. Альбертина – крохотная святая всех бродячих писателей. Очень скоро я втянулась в ее мир и уже сама готова была ночами напролет марать бумагу, пить кружку за кружкой обжигающий кофе и останавливаться только для того, чтоб подвести глаза карандашом “Мэйбеллин”. Моя податливая душа восторженно впитывала и усваивала ее дышащие молодой силой заклинания:
Я хотела бы уйти, но куда? Соблазнить, но кого? Писать, но что?
Вступая в орден Альбертины, надо отдать должное переводчице Пэтси Саутгейт. В 1968 году она тоже стала для меня открытием. Ослепительная блондинка с прозрачно-голубыми, как у хаски, глазами, она писала и переводила для The Paris Review. Как-то раз я увидела ее фотографию, где она сидит в парижском кафе после того, как срезала свои светлые локоны, и была поражена. У себя в комнате я повесила в ряд портреты: Альбертина, Фальконетти, Эди Седжвик и Джин Сиберг – все коротко стриженные, все мои тогдашние кумиры.
Пэтси Саутгейт была загадкой. Какое-то инстинктивное чувство помогло ей, вышедшей из привилегированной среды обеспеченных людей, проникнуть в мир Альбертины и ощутить тайное родство с ней. Умная, образованная, она знала и страстно любила все стороны французской культуры, была кумиром обосновавшихся во Франции битников последней волны и прославилась романом с Фрэнком О’Хара. Она росла одиноким ребенком, родители держали ее в строгости, и только от французской гувернантки Луизы она видела ласку. Когда Луиза вернулась на родину и вышла замуж, девочка была в отчаянии и долго еще с жаром рисовала в воображении некую “настоящую” мать, которая подошла бы ее французской душе.
Источник
– Расклад был примерно такой: на десяток девок приходилось шесть детоубийц, – рассказывала я Жюльену, – и три дебилки; мы, остальные, держались тесной компанией. Первые три месяца изоляции все вяжут арестантское белье, делают на плотной ткани образцы швов и приклеивают в тетрадки, чтобы было видно, кто что умеет. Вас взвесят, измерят, зададут уйму тестов и только потом запустят в группу. Всякие сношения между группами запрещены: у каждой своя столовая, своя комната отдыха, своя воспитательница. А в мастерских мы работали все вместе, каждый день болтали, успевали сдружиться… Представляешь, какая катавасия начиналась по вечерам: все вопят, перекликаются друг с другом. В одиночке я была по соседству с Синой. Утром воспитательница отпирала дверь. “Здравствуйте, Анна, как спалось?” А я ей: “Отлично, мамзель!” Потом она шла на кухню и торчала там. Тут-то и являлась Сина помочь мне встать… ну, в общем, сам понимаешь… и все надо было в темпе, чтобы не опоздать на завтрак. Иногда, наоборот, я приходила будить Сину, но там было неуютно… в каждой одиночке над кроватью висела полка с ситцевыми занавесками – а как же, домашняя обстановка, – так вот, у Сины вся полка была заставлена карточками детей и мужа. Я предпочитала свой загон, где ни мужиков, ни детишек. Мы любили собираться у меня всей компанией, и все было хорошо, пока не начались эти паскудные страсти-мордасти.
– А когда я сидел… – начал Жюльен.
Я так и знала: это его “не отсвечивай”, бесшумная, крадком, походка – недаром мы с первой минуты поняли друг друга без слов. Жинетта, правда, сказала мне, что ее брат “домушник”, – скорее всего, чтобы я не комплексовала из-за своей отсидки, но я-то признала Жюльена задолго до ее слов. Есть особые приметы, видимые только своим: манера говорить, не двигая губами, изображая при этом или полную невозмутимость, или, наоборот, крайнюю озабоченность чем-то посторонним, привычка прикрывать сигарету ладонью, откладывать разговоры и дела на ночь – днем все под надзором.
Ром в бутылке убывал, под тихий шепот ночь шла к рассвету. Сесть рядом с Жюльеном я не могла, и нам обоим было удобнее, когда он сгребал меня в охапку, а я клубочком прижималась к его груди, на время забыв о боли.
– Терпеть не могу мужчин, – говорила я, – вернее, отвыкла, разучилась их любить. Вот глажу твою грудь, а ладони сами округляются. Ты такой жесткий, я рядом с тобой совсем раскисаю…
Жюльен заставил меня вспомнить, что такое мужчина.
– Не уходи, не уходи…
– Мне пора. Скоро проснется мама, а я ночую в ее комнате…
– Ну пожалуйста!
– Ладно, еще чуть-чуть.
– Все равно я не сплю. Я тебя разбужу.
Не помню, чтоб я хоть раз спала с самого дня побега. Наверно, ночное забытье мешалось со сном, но и тогда ни на миг не прекращалось мелькание кадров-воспоминаний, не стихали в теле мерные удары отлично отлаженного живого молота. У него были свой ритм и своя цикличность: сначала одна горячая струя с шипением, словно вырываясь из дырявой трубы, наполняла щиколотку, потом начинали бурлить другие, пока не сливались и не прокатывались волной по всему телу. Или иначе: боль занималась в пятке, медленно вспучивалась, разрасталась, раздувалась пузырем, который, вспыхнув, лопался – я уже умела предугадывать этот момент, – так что искры обжигали ступню, добирались до кончиков пальцев и гасли. Тогда можно было перевести дух – между пузырями обычно бывала пауза. Хотя никогда раньше у меня не было переломов, но я явственно чувствовала в больном месте месиво из раздробленных костей и рваных мышц; только при большом умении и терпении можно было все привести в порядок. Если вообще можно…
Чтобы Жюльену было удобнее лежать, я повернулась на бок, приподнявшись на локте, и стала разглядывать в темноте его лицо. Фонарик выдохся, его красноватый глазок чуть теплился, словно горел где-то очень далеко. Волшебная ночь, крепкий ром, ласки Жюльена разбередили мне душу; не выдержав, я прижалась к нему и разрыдалась без слез:
– Не хочу, не хочу…
Жюльен открыл один глаз:
– Что такое, малышка?
– Мне отрежут ногу… А я не хочу! Я… Ты что, не видишь, копыто насквозь гнилое! Оттяпают – и ходить не смогу.
Могла ли я чего-то требовать от Жюльена? А как же иначе? Он спас мне жизнь, спасет и ногу. Я знала: Жюльен найдет выход и сделает все, что нужно, надо только ждать. Терпеть, сжав зубы, и не скулить: в доме мама, детишки – эти нисколько не удивлялись, находя меня каждое утро и каждый вечер все так же лежащей посреди их комнаты, “доброе утро, мадемуазель”, “спокойной ночи, мадемуазель”, разве что хихикнут да перемигнутся, но никаких вопросов, никакого недовольства… Никто ничего не объяснял им, догадаться сами они не могли – еще малы, но мои глаза отражались в их понимающих глазенках, как в зеркале. Единственное, что я старалась скрыть от них, – это свою страшную, раздутую колоду.
– Еще несколько дней, – сказал Жюльен. – Потерпи. Я ищу тебе крышу. Найду – и мы тебя починим. Но пока слишком рано, и здесь слишком близко. Они прочесывают все, включая больницы.
Жюльен пропадал на несколько дней, потом появлялся среди ночи и снова испарялся утром.
Я уже ничему не удивлялась, ни о чем не спрашивала. Отрешилась от времени, от самой себя и безучастно принимала еду и питье, разговоры и радио. Все шло своим чередом: шш-шш – приготовься, сейчас лопнет пузырь; бум-бум – ребята пришли из школы, скоро Эдди принесет бутылку, и я высосу ее до дна, чтобы притупить боль до утра, до того часа, когда запахнет жареным хлебом и мне дадут гренки и большую чашку кофе.
Прошло еще две недели. Я бежала незадолго до Пасхи, она наступила, но никакого воскресения не было, не было вообще ничего: ни жизни, ни смерти. До встречи с Роландой оставалось еще несколько месяцев. Я рассказала про нее Жюльену, и теперь каждый раз, выпуская меня из объятий, он смеялся и говорил:
– Ну как, это не то, что с твоими подружками!
Или утешал:
– Не психуй, явишься, как обещала. В случае чего, я тебя доставлю.
– Хороша я буду на костылях!
– Подумаешь, посадим в машину… Но увидишь, через пару месяцев ты будешь скакать, как козочка. Тогда делай что хочешь, – прибавлял он, – и запомни, ты мне ничем не обязана. Наоборот, это я свинья, что стал с тобой спать.
– Вот еще, ты же меня не принуждал… И вообще, что за важность? Все равно ты мне как брат.
– Брат!.. Вот если бы я пришел к тебе с этим потом, когда ты была бы уже здорова и сама себе хозяйка, тогда другое дело. А так…
Через открытое окно лился легкий апрельский воздух, пронизанный пасхальным звоном; мы болтали и пили – Жюльен приехал рано, в кои-то веки, и принес мне аперитив. С лестницы тянуло жареным мясом и пирогами, мне хотелось есть и пить, хотелось встать с опостылевшего матраса. И тут как раз Жюльен спросил, не хочу ли я пообедать для разнообразия со всеми вместе.
– Хотеть-то хочу, но… У меня нет шмоток…
– Подожди, я схожу спрошу у Жинетты, может, она что-нибудь даст…
И вот я готова к выходу в свет: смазала кремом пересохшую физиономию, напялила старый свитер и юбку, всунула единственную здоровую ногу в единственную тапочку. Жюльен отнес меня вниз, на кухню, и усадил за стол, между собой и матерью. Стол был круглый и небольшой. Я передвинула стул и уложила свою запеленутую культю Жюльену на колени. Весь обед он придерживал ее рукой, слегка прижимая и покачивая, чтобы было не так больно. В сидячем положении болело по-другому: сломанный сустав зажимал сам себя, словно тисками, как будто давила скособоченная чугунная болванка. Но я смеялась и ела наравне со всеми: никакая нога, как бы она ни болела, не должна была испортить Пасху; под столом, в компании ног здоровых, она тоже здоровела. Перед сладким мальчуган, с важным видом и не поперхнувшись, затянулся сигарой Эдди. Эдди держал его на коленях, одной рукой обнимая мать, другой – Жинетту, которая, захмелев, трещала и хохотала без умолку. На блюде остались только куриные кости и горстка горошка; на столе, среди огрызков, рюмок и скомканных салфеток, ждал своей очереди пирог. Но я еще не наелась, ведь это для меня первое угощение за несколько лет. Все это время была просто жратва, обыденное, привычное средство когда скоротать, а когда и выгадать часок-другой. Я была освобождена от вечерних занятий по программе начальной школы и, пока другие сидели на уроках, готовила ужин.
Источник